«Я выбежала в сад, водопад волос струился по моим плечам. Я протянула руки – и мой король, мой господин заключил меня в страстные объятия. Сердце мое забилось часто, как пойманная птица; грудь моя разрывалась от счастья. Губы наши соединились трепетно и нежно, и первый поцелуй, целомудренный и страстный, скрепил наш долгий путь навстречу друг другу как будто огненной печатью…»
Девушки прибывали, как половодье. С лакеями и без лакеев, с мамашами и без мамаш, с сундуками, зонтиками, шляпными картонками и лютнями в футлярах. Строгие гладкие прически, наглухо закрытые одеяния безо всяких новомодных вольностей, цветы в руках и в волосах, взоры горящие, но скромно опущенные долу – всех приглашали за ворота, всем кланялись дворцовые слуги, и распорядитель, седой и бесстрастный, заносил имя гостьи в реестр. Я оказалась двенадцатой, шутка ли, а ведь за моей спиной ожидали своей очереди еще не менее дюжины претенденток.
Мамаши и лакеи остались за воротами. Распорядитель вежливо, но твердо объяснял, что во дворце достаточно своих слуг, и что ни одна гостья не пострадает от недостатка внимания – однако всем, кроме девушек с приглашениями, вход во дворец заказан.
Многие терялись, оставшись без привычной опеки. Затравленно озирались; нервные руки обрывали лепестки с несчастных цветов, нервные губы терзаемы были белыми ровными зубками, кое-кто даже наладился плакать. Как же, оторвали от мамочкиного подола…
Нас проводили во внутренний дворик, тенистый и гулкий, с деревьями в кадушках и фонтаном посреди зеленого газона. Здесь во множестве имелись кресла и парковые скамейки: девицы расселись, как птички, на уголках подушек и краешках подлокотников, и я наконец-то смогла их как следует рассмотреть.
Все они, голубушки – как и я – несколько дней назад откликнулись на призыв глашатаев, передавших стране волю молодого короля. И, подчинившись этой воле, все они – как и я – написали сто строк о своей воображаемой любви, воображаемой, потому что ни одна из них не ведала прежде мужской ласки (что подтверждено было ручательством высокородных родителей, либо уважаемых соседей, либо поселкового старосты – короче говоря, самой авторитетной особы из тех, кто хорошо знал претендентку).
Итак, они сидели, бледные, напуганные, прикрывшись от солнца зонтиками – всего двадцать пять юных (я в мои девятнадцать была здесь почти старухой), хорошеньких (а сколько еще романтичных, сентиментальных, но не таких привлекательных – остались дома, так и не дождавшись приглашения?!) и целомудренных королевских гостий. Кое-кто, боясь поднять глаза, разглядывал свои башмаки либо водил прутиком по гравию; кое-кто посмелее потихоньку рассматривал новоявленных товарок. Эти, что посмелее, были в основном юные горожанки – каждая окружена была сундуками, будто генерал солдатами. Имелось несколько аристократок – сдержанных, с неестественно прямыми спинами и почти без багажа, с одними только лютнями. Крестьянки тоже были – в пышных праздничных нарядах, с многоярусными ожерельями на длинных загорелых шеях, бедняжки сидели, съежившись, отчаянно стесняясь своих грудей, коленок и толстых кос.
– Подумать только, и эти тоже писать умеют, – прошептали мне на ухо.
Я обернулась и увидела ту горожанку, что прошла в ворота сразу же после меня – темноволосую, с талией настолько узенькой, что еще чуть-чуть, и на ней можно будет носить браслеты. Горожаночка была сероглаза, на высоких скулах ее едва заметной розовой тенью лежал тонкий слой румян.
– Меня зовут Ремма, – сказала моя внезапная собеседница и вдруг смутилась, отвела глаза. – А тебя?
– Санна, – сказала я. Это имя было записано в моем приглашении.
Ремма быстро глянула на меня – и снова потупилась:
– Хочешь стать королевой?
– Как и ты, – отозвалась я.
Ремма присела на скамейку рядом со мной. В руках ее, покрытых тонкими дорогими перчатками, мучалась огромная роза со срезанными шипами.
– Ты стихи сочиняешь?
– Нет.
– А… – Ремма помолчала, зрачки ее расширились. – Ты целовалась когда-нибудь?
Я не ответила.
– Я не целовалась, – шепотом призналась Ремма. – Только мечтала… А с кем ты целовалась?
– С чего ты взяла? – удивилась я. – Я в закрытой школе десять лет просидела.
– Ого, – сказала Ремма, как мне показалось, с уважением. – А что за школа?
– Да так… Белая Башня, – бросила я небрежно.
– Что-то не слыхала, – призналась Ремма.
Еще бы, подумала я.
«…Я бежала по прекрасному высокому мосту, залитому струящимся лунным светом. Слезы радости застилали мне глаза. Как вдруг я увидела, что прекрасный белый конь быстро мчится мне навстречу. Я зарыдала и засмеялась одновременно. Потому что на прекрасном коне сидел тот, кого я люблю больше жизни. На середине моста я вдруг остановилась и протянула вперед свои нежные белые руки. Слезы мои застилали мне глаза. Мой прекрасный рыцарь соскочил с коня, я прильнула к его прекрасной груди и заплакала от счастья. На моих глазах выступили слезы. Все затрепетало. Наши губы слились в поцелуе…»
На полукруглый балкон, нависавший над двориком, вышел Темран.
Вышел безо всякого объявления, без церемоний, легко. По дворику прошелся вздох, от гостьи к гостье пробежала, будто по цепи, невидимая молния («Он? Где? Как? О!»), и одна за другой – кто раньше, кто позже – опустились в поклоне. И я тоже поклонилась – и с некоторым опозданием отвела глаза.
…Я стояла посреди этого же двора, только тогда он был пустой и пыльный. Мне было восемь лет; руки мои вызывающе и жалко торчали из рукавов слишком тесного платья. За спиной были бегство от узурпатора-дядюшки и несколько месяцев скитаний. Впереди была неизвестность: моя мать, изгнанница, приехала к дальним родственникам просить кусок хлеба.